Подобно Вергилию, Пушкин видел счастье в том, чтобы жить сообразно с природой, оставаться при любых обстоятельствах верным своему делу и любящим жизнь. Чувствуется сострадание к одинокому человеку. Без каких-либо комментариев Александр Сергеевич констатирует: «Теперь он под судом…». Значит, говорили и об этом. Но вряд ли Семен Михайлович докучал своими бедами путешественникам. Он вообще не любил говорить на эту тему. Г. Гераков навестил Броневского 17 августа (после осмотра карантина и обеда у градоначальника Перовского) и встретился на даче с Раевскими (о Пушкине не упомянул — то ли не застал дома, то ли просто умолчал); наверное, был какой-то общий разговор.

По поводу Семена Михайловича сказал: «… нашел его огорченным; не ведаю причины; но жаль человека с дарованиями, с обширными сведениями по всем частям» [55]. Это была не первая встреча с Броневским, Гераков давно его знал, и, тем не менее, причина огорчения хозяина осталась ему неизвестной. Нетрудно догадаться, почему Броневский был невесел: уже три с половиной года длилось следствие и конца ему не было видно, обвинения казались обидными и несправедливыми, недоброжелатели торжествовали и не оставляли в покое. Ф. Вигель, знавший обстоятельства дела, восклицал; «Какое положение! Оставаться без всякой власти среди врагов своих, которые при встрече оказывали ему явное презрение…» [56].

В письмах к М. Сперанскому 1817—1819 гг. Броневский выглядит человеком, находящимся в подавленном состоянии, махнувшим на себя рукой и отдавшимся на волю судьбы [57].

Все говорит о том, что у Пушкина не было повода считать Броневского «не умным». В чем же дело? Первое, что приходит в голову: Александр Сергеевич был юн, ему едва исполнился 21 год, мог ли он понять 57-летнего, умудренного жизненным опытом, пребывавшего в безвыходном положении человека? Кроме того, поэт был не в духе, его внимание казалось рассеянным, с равнодушием взирал он на все окружавшее, ничто не радовало, не увлекало (достаточно вспомнить его впечатления о древнем Пантикапее и «без всякого сожаления» потерянный цветок, сорванный «для памяти» на горе Митридат из письма к А. Дельвигу, написанного в декабре 1824 г. в Михайловском по поводу выхода книги И. Муравьева-Апостола «Путешествие по Тавриде в 1820 г.» — СПб., 1823).

Он ехал в свою первую ссылку, которая, хотя и напоминала скорее интересное путешествие с остановками в самых приятных местах, о чем не раз вспоминал Пушкин, все же оставалась ссылкой. Он пребывал в хандре. Страдал и от упадка творческих сил, о чем с прискорбием возвещал в эпилоге к поэме «Руслан и Людмила», сочиненном во время пребывания на Кавказе, накануне крымского путешествия:

«Душа, как прежде, каждый час Полна томительною думой — Но огнь поэзии погас. Ищу напрасно впечатлений; Она прошла, пора стихов, Пора любви, веселых снов, Пора сердечных вдохновений! Восторгов краткий день протек — И скрылась от меня навек Богиня тихих песнопений…».

Принято считать, что 1823 г. — последний год пушкинской юности, до того же он был «способен весьма легко обманываться в людях, поддаваться чужому влиянию, строить иллюзии и попадать в расставляемые ему ловушки» [58]. Не так ли обманулся он в Броневском?

Вспоминаются многочисленные высказывания об Александре Сергеевиче его современников, близко знавших его людей — да, действительно, и ошибался в людях, и был неровен с ними, и не всегда почтителен. Вот хотя бы: «… трудно было с ним вдруг сблизиться, он был очень неровен в обращении: то шумно весел, то грустен, то робок, то дерзок, то нескончаемо любезен, то томительно скучен, — и нельзя было угадать, в каком он будет расположении духа через минуту», «… он бывал часто зол на словах, — но всегда раскаивался» (А. Керн); «… Пушкин, либеральный по своим воззрениям, имел какую-то жалкую привычку изменять благородному своему характеру» (И. Пущин); «… Пушкин ни на школьной скамье, ни после, в свете, не имел ничего привлекательного в своем общении. Беседы ровной, систематической, связной у него совсем не было; были только вспышки: резкая острота, злая насмешка…» (М. Корф); «Никто так глубоко не умел чувствовать оказываемые ему одолжения, как Пушкин, хоть между прочими пороками, коим не был он причас-тен, накидывал он на себя и неблагодарность» (Ф. Вигель) [59]. В юности эти качества проявлялись сильнее, ведь «молодо — зелено».

Итак, Пушкин мог просто ошибиться в Броневском, да и времени узнать его лучше не было. И все же юные годы и короткое знакомство — не повод для оскорбления пожилого человека, тем более, такого, каким был Семен Михайлович.

Может быть, поэт был чем-то обижен? Например, тем, что приютивший его хозяин ничего не знал о нем, юном даровании? Броневский покинул Петербург, когда Пушкин был еще ребенком, десять лет жил на окраине империи, в глуши, куда столичные новости доходили нескоро. Да и Пушкин в 1820 г. еще не был известностью. Конечно, образованная Россия уже читала его стихи, кое-кто успел насладиться отрывками из его первой поэмы «Руслан и Людмила», работа над которой была завершена в марте этого года (сочинение впервые было издано без «Прибавлений к поэме» и «Эпилога» только между 23 июля и 10 августа, как раз во время южного путешествия Пушкина). Не постеснялся же врач Е. Рудыковский, сопровождавший Раевских и лечивший Пушкина в Екатерино-славе в мае 1820 г., признаться, что фамилия пациента ему была не знакома [60].